Давид Раскин

1946

Писатель.

Родился в 1946 г. в Санкт-Петербурге. Окончил знаменитую 239-ю школу (ныне Президентский физико-математический лицей № 239). В 1964 — 1969 гг. учился на историческом факультете ЛГУ (окончил с отличием). Работал в Российском государственном историческом архиве (1970 – 2015), награжден нагрудным знаком «Почетный архивист (2000 г.). По совместительству преподавал в ЛГУ, ЛГПИ им. А.И. Герцена, Ленинградском государственном институте культуры. С 1976 г. кандидат исторических наук, с 2006 г. – доктор исторических наук. С 2006 г. – профессор исторического факультета СПбГУ (ныне – Институт истории СПбГУ). С 2009 г. СПбГУ – основное место работы. В настоящее время — профессор кафедры источниковедения истории России Института истории СПбГУ.

Стажировался во Франции (1993 г.), Израиле (1996 г.). Участвовал в международных конференциях и совместных научных проектах в Великобритании, ФРГ, Финляндии, Нидерландах.

Автор ок. 320 научных публикаций, в том числе 25 справочников, 6 монографий (в том числе 4 в соавторстве), многочисленных статей, заметок и документальных публикаций по истории России, истории государства и права, архивоведению, источниковедению.

  • Стихи
  • Книги

КАРТОФЕЛЬНОЕ ПОЛЕ. ПРИГОРОД. ОСЕНЬ.

 

Изрезанная, ржавая ботва

Гниет, еще не убрана местами.

Погас фонарь и поезд пробежал.

 

Еще сырая утренняя гарь

Клубится в бороздах, но постепенно

Теряется в извилинах полей.

 

Труп на столе. Подкожный жир земли

Под неумелым скальпелем сочится.

Лежит кусками черный перегной.

 

Чем холодней, тем легче избежать

Оцепененья, столбняка равнины.

Прохладный фосфор призрачной свободы

 

Еще горит болотным огоньком.

И все заботы на себя берет

Промозглый дождь, дежурящий в мертвецкой…

 

— Тебе осталось только наблюдать!

 

* * *

Вот и пора по домам. Время — начало второго.
Пахнет плесенью хлеб и ацетоном вино.
Смех застревает в дверях. Дальше — темно и сурово.
Снег скрипит на ходу. Холодно. Пусто. Темно.

Нас уже словно и нет. Улицы. Звезды. Сугробы.
Вот и пора расходиться. Ночь в опустевшем кругу.
Нет ни родства, ни приязни, ни сожалений, ни злобы.
Каждый — сам по себе. Каждый — лишь тень на снегу.

 

 

 

* * *

Эпоксидной смолой

Склеен разбитый пейзаж.

Ржавые сосны давно перестали звенеть.

 

Силишься вспомнить, когда

Все уже видел, уже успел побывать

В этой низине цвета стоячей воды.

 

Вот и пытайся теперь

Перестроить зрение, только мешает мысль,

Что все повторится, а это — последний шанс.

 

Есть какой-то предел

Недоверию к жизни. За ним —

Равнодушие с примесью зависти. Мертвый клей…

 

 

* * *

У застекленной кассы, на схеме железных дорог, —

Имена незнакомых станций, причем за каждым из них —

Грязный зал ожидания, душная суета.

Страна раздражает пространством, как ни давай зарок

Не удивляться. Город снаружи притих,

А в отходящем поезде заняты все места.

 

Должно быть, ты уже умер, а значит, в чистилище или в аду.

Загробная кара — это огромный вокзал,

Где вечная очередь и не хватает мест

На жестких диванах. Где каждый всегда на виду.

Никто никуда не уедет. и всех поневоле связал

Мерцающий на световом табло недоступный отъезд.

 

Исходя из вышеизложенного, нетрудно предположить,

Что застекленная бездна рождает лишь вечный гул.

Бессмысленно выделять из него двенадцать тонов.

Стоячая бесконечность умерит любую прыть!

На расписание, словно на звездное небо, взглянул,

А ни к чему другому, кстати, и не был готов.

 

 

***

Вырвана с мясом мембрана из телефонной трубки.

Оледеневший ток застыл в проводах колючих.

Цепь разомкнулась. Оборваны все привычки.

Сковывает намеренья и отменяет поступки

Низкое небо в хлопчато-угольных тучах,

Ветер, настолько резкий, что не зажечь и спички.

 

Но почему так знакомо, но, все-таки, почему же

Так предсказуемо все, что даже не страшно,

Только привычные связи вырваны с мясом?

Стягивает в один узел все туже и туже

Все обстоятельства — мысль, что это — неважно.

Медленно время ползет, словно очередь к кассам.

 

И достояться нельзя — не успеешь до перерыва.

Кончится все до закрытия — хлеб, чернила, свобода.

Да и никто не даст того, что взять не успели,

И не простит долги, и не выпрямит то, что криво,

И не спасет от соблазна толпу у входа,

И не подскажет ни средства, ни направленья, ни цели.

1991 год.

 

 

1
Щелчками счетчика, скрипучим, тугим поворотом

Тумблера на хромированной панели,

Скалярными величинами, необратимым счетом

Продолжилось наше время. Мы даже понять не успели,

 

Что все случилось всерьез. Трехцветными флагами воздух

Окрашен, как после грозы. И радужный запах озона

Смешался с запахом гари. В бетонных гнездах

Флагштоки топорщатся. Ржавеет тяжесть закона

 

На груде забытой, изогнутой, брошенной арматуры.

Настали будни. Наутро разобраны баррикады.

Прежние разговоры, долгие перекуры…

Но предстоят другие обычаи и обряды.

 

Краски предписаны. Исподволь, мало-помалу,

Чувствуешь невесомость, словно спускаешься в лифте.

Все — по закона геральдики — только финифть по металлу

Или, если угодно, металл по финифти.

 

 

2

Клюквенным или арбузным соком, подтаявшим гримом

Истекает пространство, разрезанное по живому.

Пахнет подтекшим мясом, старым, осевшим дымом,

Плотью, подобной тесту, рыхлому, дрожжевому.

 

Все еще дышат окраины тяжестью и несвободой:

Бензозаправки, склады, ремонтные мастерские…

Каждый номер автобуса: третий, седьмой или сотый —

Все еще тянет пряжу, вяжет судьбы людские.

 

Лиговка, Гавань, Коломна, Купчино, Пискаревка

Пахнут наследством державы — потом и перегаром.

Розданы карты… В костях сидит былая сноровка

Переносить нужду, приспосабливаться к ударам..

 

Где мы теперь живем? В какой стране безымянной?

Злобой, надеждами, хитростью, недоумением дышат

Наши вокзалы. Хранимы привычкой, небесной манной,

Вечным брожением, словно и сок до конца не выжат…

 

 

***

Нищенская блок-флейта в подземном переходе

Плачет о невозможном фальшиво и нарочито.

Вместе с дыханием жизнь убывает по асимптоте,

Но ни одна из возможностей все еще не закрыта.

 

Станциями метро, отсчетом десятилетий

Не насыщается прошлое. Это ведь только для виду

Камни вздыхают, скулят старики и дети

И выставляет толпа напоказ нищету и обиду.

 

Не был и не участвовал, но награжден так щедро,

Против желания и, конечно, не по заслугам,

Светом и темнотой, тягой подземного ветра,

Цепью бесчисленных дней, пробегающих друг за другом…

 

 

***

На берегу замерзающего залива

Чайки воюют с воронами за жизненное пространство.

(Свалки все так же обильны, а деревья давно облетели).

В самом начале зимы природа не суетлива.

Только птичьи склоки и мелкое хулиганство.

Вся остальная жизнь задремала и теплится еле- еле.

 

Да, чтобы быть уже совершенно точным,

Голуби и воробьи дополняют картину

Возни у мусорных баков.

Существование было бы слишком непрочным,

Если бы не было придумано наполовину.

Впрочем, процент фантазии не одинаков

 

Утром и вечером. Жажда подлинности и порядка

Ищет — и чаще всего находит — опору

В утреннем холоде, спешке, привычной сноровке.

Набережная пустеет. Шумит строительная площадка.

Дальше — уже начинается город. И жмется к забору

Стая бродячих собак на пустыре у автобусной остановки…

 

 

***

Прошлое и настоящее — все в одинаковой дымке,

В сырости невской воды, в пятнах известки и мела.

Не узнавая себя, смотрим на старые снимки,

Словно в холодное зеркало, только стекло помутнело.

 

Преувеличена грусть, а холод слегка преуменьшен.

Что вспоминать о несказанном и навсегда недопетом?

Все мы, как оказалось, были всего лишь Luftmenschen,

Да и, конечно, остались. И хватит об этом!

 

Город напрасно гоняет квадриги по узкому кругу.

Все оказалось чужим и ничто здесь отныне не свято.

Люди и камни давно изменили друг другу.

И ни крупицей души… — Впрочем, это всего лишь цитата.

 

Не потому ли и старые песни заглохли, не потому ли

Только слова сохранились — ни почвы, ни крови, ни плоти?

Вечером в черном канале чьи-то огни потонули.

И коченеют осенние листья в предсмертном полете.

 

 

***

Приходится если не полюбить, то, по крайней мере,

Примириться (поскольку любить вообще ничего не надо)

С этой рассеянной влагой, ждущей электрического разряда,

Чтобы пролиться и превратить в непролазную слякоть

Пыльную землю. (Здесь, в лесной ойкумене, в речной, болотистой сфере

Дождь имеет право идти, но совсем не обязан плакать).

 

Смысл ржавеет, словно некрашеная проволочная ограда.

И, как всегда, ненавистна безвольная, не мощенная мякоть.

Если перед тобой закрывают двери –

Не стоит стучаться. Да и жалеть о мнимой потере

Не обязательно. Скорее кончит окать по-новгородски и по-московски акать

Глагол отдаленного грома, чем прольется покой и отрада.

Так что отчетливость ожидания (почти равнозначная вере)

Зависит от точки зрения или от силы взгляда.

 

 

***

То, что в детстве было снежной горкой,

В молодости – пригородной электричкой,

Стало в старости равниной дальнозоркой,

Меньше, чем натурой, больше, чем привычкой.

 

Потому что вечно холодом и злобой

Тянет, например, от Финского залива.

Форточку и ту пошире распахнуть попробуй –

Сразу станет зябко и тоскливо.

 

Окисляются, сгорают звуки.

Стерлись все причины. Альфа и омега.

Стало меньше ожиданий, больше скуки,

Меньше воздуха, намного больше снега.

 

 

ОБУХОВО

Любой отдельный предмет и любое

одушевленное существо

Теряет свою единственность,

перемещаясь в пространстве.

Но кроме одиночества

в дороге нет ничего

И кроме бессилия и упрямства

нет ничего в постоянстве.

 

Еще мерцает гнилая ночь

огнями грузовиков,

Еще дрожит живое железо

и дышит морозным паром.

Перед тобой – лишь гаражный замок,

тяжелый ржавый засов,

Стальная дверь никуда,

нечувствительная к ударам.

 

И так в этой жизни душно и сыро,

холодно и темно.

И так очевидно, что ждать другой

нет никаких оснований,

Что вся полоса отчуждения, все

дорожное полотно –

Лишь узкий мост через пропасть

значений, имен и названий…

 

 

***

Нет ничего холоднее одинокого фортепьяно,

Звучащего то ли в записи, то ли в прямом эфире,

Дальше любой звезды, гораздо страшнее и шире

Кровавой полоски заката, проступающей из тумана.

 

В космосе звук никогда не бывает полностью чистым.

Холодно в комнате. Ночь подступает неслышно и скоро.

Мужество одиночества дается только солистам,

Страхом веет от безымянного и безмолвного хора.

 

Словно царит во вселенной лишь одна ледяная константа.

Если б душа и была – она бы насмерть продрогла.

Нет никого. Ни композитора, ни музыканта.

И от глухой пустоты отделяют лишь тонкие стекла.

 

 

 

***

Голос на автоответчике переживает хозяина телефона,

Словно латынь, пережившая закат и падение Рима.

Лишь на большом отдалении начинается мертвая зона,

В которой все, что прошло, — немощно и безгласно.

Любое мгновение утешается тем, что оно совершенно неповторимо,

Но все-таки нет причин говорить, что оно прекрасно.

 

Синтаксис переживает фонетику. Сумма всех отношений

Переживает носителя. Невозможно остаться самим собою,

Сохраняя пустой порядок склонений или спряжений,

Потому что любая привычка с судьбой уже соразмерна.

И – не проходит сигнал, и начинаются непонятные сбои.

Время рождает молчание. Обратное, кстати, неверно…

 

 

***

Окисляется все. Отмирает и чистый, и практический разум,

И способность к суждению. Притупляются зрение, слух, ощущение вкуса

Хлорированной воды. Слова подчиняются фразам,

Мысли – словам. Но по-прежнему бродят чаинки

В толстостенной фаянсовой чашке. Прошлое – только обуза.

И находишь опору в железе, кальции, цинке.

 

Как презрение к жизни или же привкус прогорклого масла,

А, скорее всего, — неизвестности или аптечного витамина,

На языке остается досада. Да и весна погрязла

В талом снегу, в утомительных перестановках

Одних и тех же значений. На самом деле-то все едино.

Только заборы и водосточные трубы в рекламных листовках

 

Демонстрируют оттепель. Скользкая наледь понятий,

Отвердевших от холода и потому – априорных,

Заменяет любую почву. Киосками Роспечати,

Продуктовыми, а иногда – пивными ларьками

Обозначен масштаб пространства. И накопился в кофейных зернах

Запах прежних обид, навсегда неразлучных с нами.

 

 

***

«И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба… Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно Господь присутствует на месте сем;
а я не знал! И убоялся и сказал: как страшно сие место!» Быт. 28: 12 -18.

 

Трудно припомнить подробности страшного сна.

И невозможно довериться, и сомневаться нелепо.

Дом, предназначенный к сносу, рухнувшая стена,

Обнаженная лестница, уходящая в низкое небо.

 

Так закодирован намертво вечно невнятный сигнал —

Что-то безличное или враждебное что-то.

Никто не присутствует в этом месте. А ты и не знал!

Да и тебя самого можно списать бы со счета.

 

Лишь удушающий воздух ставших чужими стен

Или осколок стекла в чудом оставшейся раме.

Запах прелого сена. Ночь. Смертоносный фосген.

Необитаемый дом. Одиночество над пустырями.

 

Ты, словно старый дом, оставленный навсегда.

И никуда не ведут нависающие пролеты

Пахнущей гибелью лестницы. Не оставляет следа

Сон о непрожитой жизни. А ты и не знал! Ну что ты…

 

 

***

Чернеет яблоня сквозь щель в глухом заборе,

За кучкой зимних дач. Незамкнутый объем.

Заставка. Тонкий луч и звезды в мониторе.

Мостки над ледяным ручьем.

 

Весь мир – лишь формула. Отстал от ощущений

И превратился в мысль, а после кем-то стерт.

Пульсируют в ночи потоки сообщений.

Из края в край. Von Ort zu Ort.

 

Еще проходит жизнь, все разговоры скомкав.

Не выбрать имени. Ни века, ни страны.

Одни вложения остались для потомков

И в облаке сохранены.

 

Здесь только снег летит и липнет к темным доскам.

Созвездия причин мерцают в темноте.

Былые яблоки блестят зеленым воском.

Но вот на вкус –  давно не те…

 

 

***

Хоть считывай, хоть не считывай

Приметы, знамения, весть, —

В остатке лишь стержень графитовый,

И знаки нельзя прочесть.

 

Ни в миньяне, ни в литургии

Не поможет пароль и логин.

Другие – это другие.

А ты… ты всегда один.

 

Быть частью большего, целого

Не можешь опять и опять.

И если не разглядел его,

Не стоит воображать.

 

Остается: не выйти из роли,

Находиться на узком мосту,

Быть собой по собственной воле,

Сканировать пустоту.

 

 

***

Пространство сузилось. И ныне, и навеки.

И с ним себя соотнеси.

Вольется талый снег в каналы или реки,

Застынет в городской грязи.

Пульсирует всю ночь зеленый крест аптеки.

Горит кошачий глаз такси.

 

Нет – волчий. Здесь и жить. И, значит, выть по-волчьи.

Не отвертеться. Не уйти.

Слова живут в толпе. В людской сыпучей толще.

И лишь перед концом пути

Случается понять, что мысль приходит молча.

И тает, словно снег в горсти.

 

Лишь повторения грядущее сулило.

Но ограничен их запас.

Так притяжения слабеющая сила

Отодвигает поздний час

Сознания. Плывут далекие светила.

А в ближних окнах свет погас.

 

 

***

В дребезжащем трамвае проеду, как в молодости, по Садовой.

От Сенной до кольца, как бывало. Случайной заметкой

Отпечатался редкий дождь на стекле, на комбинации многоходовой

Из обветшавших фасадов, затянутых темно-зеленой сеткой.

 

Изменяется зрение, притупляется слух и только

Ощущение вкуса и запаха оказывается неизменным,

Как мандаринная кисло-сладкая, новогодняя, снежная долька,

Как бензиновый выхлоп, как черная копоть, прилипшая к стенам.

 

Ожидание радости давно уж сменила неосознанная досада

На непрожитое прошедшее, на то, что долги уже неподъемны.

А еще о желании жить напоминают голые ветки сада

На Тургенева, у Покрова, в глубине Коломны.

 

Так припомнишь подробности, потом перескажешь вкратце.

Ни на чем не задержишься, потому что вместо итога —

Лишь свирепая жажда зацепиться за жизнь, как жесткий сорняк, задержаться.

И продлить, продлить, оттянуть, протянуть хотя бы еще немного.

 

И не нужно ни слов, ни пения, ни колокольного перезвона,

Ни удачи, ни радости – достаточно легкого дыма.

Никотин и смола оголенного, замусоренного газона

Проникают в бронхи и кровь. Лишь это, в конечном счете, необходимо.

 

И поэтому миришься с существованием, с тем, которое все еще длится,

Затихая, стираясь, линяя, убывая, ослабевая.

Лишь встают и проходят по кругу адреса, голоса и лица

За каких-нибудь сорок минут езды, в дребезжащем и тряском трамвае.

 

 

***

Es pocht eine Sehensucht an die Welt,

An der wir sterben müssen.

Else Lasker-Schüler

 

Говорится: зима вступает в свои права.

А ее права всегда заключаются в том,

Чтобы покрыть азиатским трауром всю окрестность,

Затянуть поверхность канала непрочным льдом,

Навязать ходьбе неуверенность, а всему – непрочность и неизвестность

И продуть сквозняком и стужей тесно застроенные острова.

 

Все покрыто скорбным наростом замерзшей воды. Поземка

Усугубляет колючий примордиальный страх

Перед конечностью жизни, одиночеством и темнотой.

Только клубится снег на обочинах и пустырях.

Только стучат секунды жалобно и негромко.

Только мерзнешь на остановке, и, кажется, не на той.

 

Так троглодит, еще не умевший слог отделить от слога,

Вздрогнул от ужаса и тоски, потому что вдруг осознал,

Что он, как и все остальные, смертен, в конце концов,

Но еще не успел узнать или выдумать бога,

Потому что для этого у него еще не было слов,

И только обида и страх сливались в горький оскал.

 

Вначале были страх и тоска, потом породили слово,

А дальше — все остальное. Но первая из обид

По-прежнему прорастает, как чахлый побег,

На дереве каждой мысли. Поэтому снова и снова

Сознание застывает. Зима молчит.

А с тобой — одни междометия. Вечно колючий снег.

 

Доказательство существования

1998

Давидом Раскиным найден необыкновенно сильный способ писать стихи, отжатые до конца: мужество, жесткость, четкость во всем. Чеканность. Фразы – как высеченная латынь. Гармония. И удивительно просто. Нам предлагается торжественная интонация на материале совершенно простой, обыденной разговорной речи – и получается поразительное превращение. В его стихах почти всегда есть нечто кафкианское. При этом рифмы необыкновенно изящны, от слов, поставленных рядом, рождается второй, третий, очень глубокий план. Сказать, что это философские стихи было бы недостаточно. Они как бы продлевают нашу жизнь, увеличивают ее, выводят на другую дорогу, где она – сама мыслит

Александр Кушнер

Запоздалые сообщения

1998

Стихи 1988 – 1998 гг.

Стихи (3-я книга)

2004

Стихи 1999 — 2002